Никуда никогда поезда откоса
Никуда никогда поезда откоса
Новая газета 06.05.2011
Завтра Каме Гинкасу — 70
Завтра, 7 мая, юбилей Камы Гинкаса. С тех пор как его, младенцем, подобрали за колючей проволокой каунасского гетто, прошло без малого 70 лет. Гинкас потратил их на искусство и строительство собственного театра, маркированного только его личностью, сумрачной и азартной, мощной и ироничной. Крупнейший режиссер страны и времени, он только однажды, десять лет назад, в Школе-студии МХТ набрал курс. Мы попросили его учеников (тех, кто сейчас оказался в Москве) создать коллективный портрет мастера.
Максим Кальсин: «Препятствие – наше спасение!»
Он сразу определил правила игры, ему все равно, как и где мы живем, его не интересует, есть у нас деньги или нет. Если мы не можем находиться в студии 24 часа в сутки и делать то, что он требует, мы должны отсюда уйти. И это было жестко, но все искупалось абсолютным счастьем. Такой нищеты лютой, как в эти четыре года, не помню: 50 рублей в день были приличные деньги. С чем это сравнить? Секс с любимым человеком, в шалаше, пять лет! Крыша едет, ходишь в треморе. И когда все кончается, понимаешь, как было кайфово.
Мы учились в совершенно неприспособленном помещении: комната с двумя окнами, никаких сцен, фонарей. Шутили, что Гинкас в лифте спектакль мечтал поставить, лифт он и получил.
Нам он сказал: «Препятствие — наше спасение!» Ставили декорации, делали перестановки, сажали зрителей, строили театр в длину, в ширину, по диагонали, выходили и входили в окно. Царя для сказки решили так: склеили из пластиковых бутылок огромную руку, она высовывалась и в трудную минуту гладила царевну по голове. От всего этого лихость появлялась, кураж, мы исподволь начинали понимать, что все можно. Это окрыляло!
Он потрясал меня много раз. Помню рассказ о его первом занятии у Товстоногова. Когда они пришли, Товстоногов сказал: а вы тетрадки-то принесли? Нет? Идите за тетрадками. Принесли тетрадки. Молодцы! Открывайте, берите ручки, пишите: «Режиссура — это…» Теперь закрывайте и всю жизнь дальше записывайте…
В другой раз он сказал: условие, без которого не может состояться режиссер, терпение. Не талант, не харизма. А терпение!
Однажды мы сделали спектакль, а потом он ввел туда артистов ТЮЗа. Такой боли я с тех пор не переживал. Антон Коваленко тогда сказал: «Знаешь, режиссер — это человек без кожи, но в скафандре!» И это тоже была учеба. Подготовка к тому, что спектакли будут от тебя уходить, будут жить своей жизнью.
Как пианисту ставят руку, так он нам ставил взгляд. Мы все были натасканы и заострены на ремесло, на то, как это сделано. И сделано ли вообще?! Он пропитал нас собой, мы думали только о нем, но при всей своей властности, авторитарности, харизматичности он умудрился не задавить нас, не сделать семь маленьких, с наперсток, гинкасов.
Рузанна Мовсесян: «Шествие за пророком»
Я до сих пор боюсь его просто до смерти!
С самого нашего поступления начался чудовищный стресс. Когда я увидела свою фамилию среди поступивших, меня так затрясло, что я села на пол и заревела.
В «Снах изгнания», этапной работе для всех нас, которая родилась из этюдов по картинам Шагала, присутствовала ветхозаветная тема. Гинкас много говорил о том, насколько Бог Нового Завета отличается от ветхозаветного. Бог Ветхого Завета жесток, ведет свой народ кровавым путем, проверяет, провоцирует. И наше существование на курсе было похоже на такое безумное с точки зрения нормы шествие за пророком. И невозможно достичь планки, которая задана, и невозможно не стремиться ее достичь! И младенческое ощущение связи с Отцом.
В кастрюле, которая называлась «аудитория 2-4», Гинкасом варился потрясающий суп. Помню, мы репетировали «Идиота», вечером потные, будто камни таскавшие, вываливались в Камергерский переулок. А там прозрачное лето, красивые люди сидят в кафе, в воздухе разлита прекрасная праздность, а мы, как с другой планеты: бегом домой, поспать и обратно. Ко второму курсу за пределами «два-четыре» никакой жизни уже не существовало.
Требовал от нас капустников каждую неделю. Самый знаменитый капустник был адресован школе-студии, в «кладовке» которой мы росли. Выходили в темноте, в черном, на рукавах красные повязки с черной мхатовской чайкой. И устраивали шабаш над жареной птицей, выносили курицу под видом чайки, рвали ее на части, пожирали под музыку группы «Энигма». Факелы пылали. И Гинкас кровожадно сказал: вот с этого мы начнем экзамен! В итоге все происходило в гробовом молчании мэтров: Табаков, Смелянский, педагоги…
Он нам говорил: когда не отдаешься до конца, театральное дело становится дико стыдным. И вбивал в нас свою систему оценки спектакля: за чем следили, происходило или не происходило, где было скучно, где смешно. Главный вопрос: кого было жалко?
Когда был особенно ужасный показ, он закрывал глаза и мучился, как от головной боли. Мне кажется, ему действительно было больно. Эти закрытые глаза — катастрофа! Но если ты вдруг чувствовал, что он доволен! Не забыть этот кайф полета!
Ирина Керученко: «Терзать себя, мучить, пытать!»
Ведущее чувство к нему на курсе — любовь. Причем страстная.
Он очень страстно преподавал. Мог затопать ногами, выругаться, вскочить, выбежать, вернуться. Потому что ты на три секунды опоздал включить звук во время показа. В своем неистовстве он всегда требовал понимания на уровне мысли, энергетического луча. Включенность — вот главное. Самое страшное ругательство — вы не включены!
Я пришла с курса Проханова, где царил бардак, этюды делали за пятнадцать минут перед экзаменом, и вдруг вижу: здесь один этюд делается полгода. Это было первое удивление. Вторым было то, что мои сокурсники в присутствии Гинкаса теряли дар речи. Спрашиваю: почему вы такие зажатые, когда Кама Мироныч приходит? Он ведь такой легкий, веселый, замечательный? А мне: «Поучись с нами полгодика!». Ну и меня вскоре тоже подключило к этому току высокого напряжения. А дальше я перестала удивляться – так же как он неистово учил, я неистово, не щадя своего самолюбия пыталась понять его.
Он ко всем относился индивидуально. На меня постоянно орал. И это было мне в тот момент нашего бытия действительно нужно. Все обострялось, я начинала воспринимать происходящее другими рецепторами. А скажем, на Алену не орал никогда!
…Я ставила «Гедду Габлер». Он пришел на прогон и сказал: 4-й акт плохо разобран по линии Гедды. И до пяти утра выправлял линию. Это был восторг! Он дрессировал нас, Лену Лямину и меня, неумолимо: репетируем! Репетируем, несмотря ни на что! А когда работала над спектаклем «Фантомные боли», он пришел и стал увлеченно предлагать варианты, предложил встретиться еще, чтобы доделать работу. Всю ночь я промучилась, а к вечеру следующего дня позвонила, жутко волнуясь, попросила его не приходить, пока я сама, своим медленным ходом не построю все, чего там недостает. Хвала мудрости Камы Мироновича! Он все понял.
Ему свойственны все человеческие и нечеловеческие качества; от грубости он может перейти к беспредельной нежности. Я чувствую его присутствие горячо и постоянно. Каждый раз в решении сложной художественной задачи задаю себе вопрос: как бы это сделал Гинкас? Он научил нас честно относиться к себе, терзать себя, мучить, пытать и любить артистов!
Антон Коваленко: «От Иова до Треплева»
Нашу мастерскую называли «Декамерон» — и потому что Кама Мироныч, и потому что мы были таким целостным женско-мужским клубком. Он учил нас режиссуре конфликтно, ярко, цельно, работал с нами как со взрослыми людьми.
…На первом курсе делали этюды на предметы, Алена Анохина была ведро, я должен был воду выливать из черпачка, когда ведро бьется о стены колодца. И я никак не мог сделать это вовремя. Нервничал так, что во мне все дрожало. На четвертый раз бросил этот черпак и со слезами на глазах убежал. И Кама Мироныч вслед загремел: и уходи, и не возвращайся!
Это потом повторялось много раз.
На показе Мольера я стал с ним спорить по поводу Дон Жуана. Он сказал: это театр 20-летней давности. Я опять вышел, обошел весь район и вернулся через час. Тихо вошел, никто на меня не обратил внимания, была возможность вырезать этот кадр и продолжить. Терпение мастера казалось безграничным. В сущности, это был беспощадный тренинг по выходу за собственные границы. В итоге пресловутый метод действенного анализа и для нас стал способом жизни, способом пути.
Он ведь тоже Треплев. Кто-то только мнит себя Треплевым, но уже давно похоронен под собственным ремеслом. А он все еще ищет и проверяет в себе треплевское начало. И может быть, к нему, как ни к кому другому, подходит ахматовское: «Один идет прямым путем, другой идет по кругу и ждет возврата в отчий дом, ждет прежнюю подругу, а я иду — со мной беда, не прямо и не косо, а в никуда и в никогда, как поезда с откоса».
То, что с ним в жизни происходит, имеет отношение к Ветхому Завету, все корни оттуда. Вопль, вопрос, претензия к реальности, как у Иова. И влюбленность в жизнь, и прямой диалог с высшим началом, и отчаяние перед непостижимостью. И поединок.
Евгений. Утешение Петербургом
Федор Толстой. Автопортет
«Плачет девочка в банкомате», — острили осенью 1998 года, когда разразился кризис, и снять наличные стало почти невозможно. Радушные московские стены, безотказно плевавшиеся раньше купюрами, вдруг заглохли и снова стали просто стенами. Это было наглядно. Отказали не только русские банки. Отказал прогресс, подвела цивилизация, Запад обернулся своею азиатской рожей. Впору было сойти с ума, но Евгений, упертый в землю четырьмя ногами, решил для начала вынуть деньги.
Еще в девяносто втором году, когда начались гайдаровские реформы, он ушел из Петербурга в Москву — в жизнь, в люди, в буржуазную прессу, стал писать для одной газеты, потом для другой; разные издания принадлежали разным владельцам, и к злополучному августу у него скопилось по две пары пластиковых кусочков. Первая пара, выданная могучим сельскохозяйственным банком, из числа «системообразующих», оказалась уж совсем бессмысленной, декоративной; вторую — еще можно было отоварить. И даже окэшить. Но на нее перестала падать зарплата. Та пара, что не работала, была с деньгами, та, что работала, — без. Он долго думал, как быть, и, наконец, додумался до простейшего: перевести свои деньги с одних карточек на другие. Для этого он пересек поле и двинулся в банк, тот самый могучий, сельскохозяйственный. Банк стоял против дома в Митино, где он купил квартирку, маленькую, миленькую, беленькую и совершенно квадратную, в одинокой громоздкой коробке посреди пустыря, на котором все лето не замирала работа — экскаваторы, краны: новый театр должен был открыться к зиме. «Я хочу отправить свои деньги из вашего банка в N-банк; такие-то номера. Можно ли это сделать?» — спросил он. — «Конечно, можно», — устало процедил клерк, отлично зная, что, конечно, нельзя.
Шли дни, недели, стройка под домом печально затаилась, готовая зажить новым гудением; все бодрились, скрывая, что им урезали зарплату в полтора-два раза; счета в «системообразующих» банках заморозили, перевод в еще дышащий N-банк так и не поступил. Он решил полюбопытствовать, что стало с деньгами, и с изумлением обнаружил их на своем сельскохозяйственном счете. «Боже, какую вы совершили ошибку, — разахался тот же клерк, теперь сочувственный и словоохотливый. — Вы ведь все сделали правильно. Надо было только закрыть счет. Такая малость. Ах, ах, почему вы об этом забыли? И тогда бы ваши деньги застряли в проводах. И мы бы были вынуждены — через суд, конечно, — их вам вернуть. Или, например, открыть новый счет, который уже не подпадает под заморозку. И вы спа-кой-нень-ко, — клерк весь расплылся, смакуя мерзкое слово и представляя себе эту идиллию, — снимали бы денежки здесь и за границей». И в самом деле, как спасают деньги на просторах Родины? Как-как, вестимо, как. Уворовывая у себя и превращая в фикцию. Посылая в провод — в никуда и в никогда, как поезда с откоса.
Юный певец Шура с вялым беззубым ртом любит журнал «Ом» — явствовало из постеров, торчащих по Садовому кольцу; знакомые, соревнуясь друг с другом в несчастье, рассказывали, как им снизили жалованье в три-четыре-пять-шесть раз, и все это с каким-то истерическим смехом; кругом начались увольнения; стройка под домом очевидно издохла, экскаваторы и краны свезли куда-то неведомо куда, и открылась земля, развороченная, обессиленная; премьером стал политический тяжеловес Примаков, и пошли говорить, что валюту вот-вот «запретят к хождению». N-банк, аккуратно выдававший владельцам аж доллары, прекратил это делать, когда на N-карточку упала зарплата. Такое совпадение. Каждый день он осаждал оставшийся банк одним вопросом: «Денег не завозили?», и ответ был одинаковый. Чтобы не отходить от телефона, он взял на дом халтуру, как при советской власти, — стал читать сценарии для внутренних рецензий. Один был про рейвера, укравшего миллион, другой про стриптизершу, которая вышла замуж. И тогда он понял, что все случилось, что долгая густая осень кончилась, и ничего больше не будет. Созидательница добродетельной стриптизерши позвонила извиниться, — не сможет зайти за рукописью, уезжает на фестиваль в Таллин. «Таллин… Таллин… — заграница — банкомат!» — осенило его.
Через неделю он уже стоял на Ленинградском вокзале, чтобы ехать в непривычном направлении с шумной русской делегацией; в вагоне выпил водки и успокоился, потом снова выпил водки и совсем успокоился. Ночью ему приснился банкомат с очередью: там шел митинг и сверкал театр, там высилась церковь, там были экскаваторы, краны, новостройка, тюрьма. И все пришли: клерк из сельскохозяйственного банка, трансвестит Шура, рейвер с миллионом, стриптизерша с супругом. Но банкомат не работал. Грустный Примаков объяснил собравшимся, что хождения денег больше не будет. Они звенели высоко в проводах, и на них с земли лаяла собака. Его трясли за плечо — пришла русская таможня, поезд стоял у границы. Где-то в глубине вагона в самом деле лаяла собака, брошенная на поиски наркотиков. Она их то ли нашла, то ли не нашла, но лай был жалобный и надсадный.
Сойдя с поезда, он сразу же устремился к банкомату и вытащил все свои деньги. Вожделенный ящик неустанно и сердечно выплевывал одну порцию за другой, и немыслимое, невероятное волшебство стало обыденностью и сделалось докукой. «То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что для Анны было невозможною ужасною и тем более обворожительною мечтою счастья, — это желание было удовлетворено». Сделав свое дело, он приступил к изучению быта и нравов. И все ему не понравилось — ни современности тебе, ни истории.
Все эти длинные Томасы и толстые Маргариты его не впечатлили. Унылая тощая, страшно провинциальная готика вовсе не захватывала дух, как, скажем, в Брюгге. Ее потихоньку подкрашивали и помаленьку надстраивали: вечная штопка не прекращалась ни на век, ни на день, но делу это не помогало. Художественнее прочего выглядела чужеродная имперская архитектура — усадьба конца восемнадцатого века с фронтоном, с колоннами, щемящая, как в Петербурге, и с дикой черепичной крышей, надставленной под углом в сорок пять градусов. Все бы ничего, но дом осыпался: эстонская реставрация, видимо, этнически избирательна — своя усадьба да чужая.
Не понравились и фестивальные радости — поездки на ледяное море, шашлык машлык, выпьем за эстонское кино, выпьем за русское. «Глядите, лебеди», — пищали уже взявшие на грудь русские артистки, тыча пальцем в воду, где, сжавшись от холода, стыли два комочка. «Они на зиму не улетают, у нас круглый год живут», — врали эстонцы. Не понравилась и звезда полувековой давности Джина Лолобриджида в роли фестивального фейерверка: каждый год перекраивая рожу, чтобы сохранить ее в неизменности, она уже лет тридцать нигде не снимается, а только путешествует и теперь, наконец, добралась до Таллина. Но больше всего не понравился французский фильм, показанный как главный в последний день фестиваля. Фильм назывался «Воображаемая жизнь ангелов» и рассказывал о двух подружках люмпенках, одна из которых все мечтала стать принцессой и презирала свое рабочее прошлое, а другая достойно карабкалась по камушкам. В финале первая выкидывается из окна, а вторая получает работу на фабрике. Картина была знаменитой и уж совсем плоской. Но именно это выбило его из колеи.
Запад для него всегда был главным авторитетом, он и квартиры выбирал с видом на Запад, и постель стелил головой к окну, и в минуту жизни трудную, еще с детства, привык поворачиваться туда, где Италия, строго на юго запад, чтобы обрести спокойствие и ясность. Запад прост и прям, как мораль фильма про двух люмпенок или как таллинская ратуша. И, как они, примитивен. Он не спонсирует мечты стать принцессой — ни виды рейвера на миллион, ни замужество стриптизерши. Запад — это как в Эстонии: тяжкое медленное восхождение, а не московская фантасмогория, не воображаемая жизнь ангелов, не деньги, спасенные в проводах; это труд и дисциплина — то, чем вечно фальшивая Лолобриджида отличается от фальшивого в двадцать лет Шуры: два типа искусственности, но одна себе зубы вставляет, а у другого они вываливаются. Русская доавгустовская феерия, с виду более европейская, чем эстонское прозябание, недаром закончилась черт-те чем. Мираж рассеивается без остатка. Додумавшись до этого, он совсем приуныл. Он вдруг понял, что недаром жил в лужковском городе, и все его мытарства с деньгами — это московская история, что он часть своего миража, и ничего другого не достоин и ни на что уже не способен. И его потянуло домой. Но не в Москву, а в Питер.
И теперь, гуляя по Таллину мимо петербургского фасада с неожиданной черепицей, он воображал себя в любимом городе, где запад и убожество вовсе не синонимы, где своя феерия и свой мираж, но двести лет европейской культуры. И чувство законного превосходства переполняло его. У Мраморного, где крайнее пусто окно, он сворачивал направо, выходил на Дворцовую с лучшим в мире видом и шел по Неве до Медного Всадника, до арки на Галерной, где наши тени навсегда, и оттуда в Новую Голландию, и потом в Коломну, и обратно по Мойке до Строгановского дворца.
Главной в этой прогулке — из Нижнего Таллина в верхний — по прямому равнинному Петербургу была, конечно, Коломна. Не московский едва освоенный и тут же заглохший пустырь с громокипящим по любому случаю мэром — то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник — образность, уродливая и скоротечная, и не таллинская мелкая реставрация — здесь починим, тут надставим, — вдохновенная, как бухгалтерская книга, а Коломна — забор некрашеный, да ива и ветхий домик: вот выход. Как же раньше он этого не понял, и как все просто — сдать убогую квартиру-квадрат в Митино хоть за двести долларов и жить на них скромной, старинной осмысленной жизнью без строек, без проводов, без карточек. Так, разговаривая сам с собою и махая руками, он шел по Мойке, радуясь обретенной ясности, но в глубине души понимал, что ничего этого не будет, что он не сумасшедший, и незачем ловить завистливые взгляды прохожих — никто ему не завидует — и мечтать, чтоб злые дети бросали камни вслед ему, — никто не бросит. Внутри Строгановского дворца, как всегда, было тихо; там в самом миражном на свете дворике, со скульптурами по периметру сада, он приходил в себя и видел Томаса и Маргариту.
Когда же наконец вышел срок и он сел в поезд, то сразу уснул: в Строгановском дворике уже не было постылой готики, но валялись пластиковые стулья и сброшенная вывеска «Обмен валюты»; на одной из стен крупно мелом было написано «Запад не спонсирует мечты жить с Парашей»; по периметру сада, покрыв белеющие сквозь воду статуи, мелко разлилось Балтийское море. «Глядите, лебеди скрылись, — запричитали русские артистки. — Где они, где?» И с привычным чувством превосходства он, как в детстве, повернулся строго на юго-запад, зная, что сейчас их обнаружит, непременно найдет — куда же им деться? — и стал глядеть в плешивое пустое небо, но ничего там не увидел, ничего; и никто ему не помог — эстонские пограничники решили не беспокоить спящего.
В оформлении статьи использована картина Николы Самонова «ДневниК дефолта: Обернись». 1998
Никуда никогда поезда откоса
. я приду когда-нибудь туда,где не ждали,туда,где печали,туда, где забыли,туда-в никуда. печаль
.В день святого Валентина Всюду радость и любовь. Улыбнуться есть причина — Чувства вновь волнуют кровь! Пусть романтика нахлынет В ваши души и сердца, Радость жизни не остынет, Счастье длиться без конца.
Один идет прямым путем Другой идет по кругу,Чтоб вновь вернуться в отчий дом,обнять свою подругу .А я иду — кругом беда,не прямо и не косо.А в никуда и в никогда,как поезда с откоса.
Я еще не знаю, для чего летаю,
Где она, моя струна,
Что зовет с собой меня
Туда, где забыли,
Туда, где любили,
Туда, где не ждали,
Туда, в никуда, в никуда.
Иди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что — словом — в тридевятое царство, в тридесятое государство — там тебя ждут и там у тебя все будет прекрасно
Все мы возвращаемся в круги своя-откуда и появились в этот свет в мир чистого разума и любви -в лоно Бога
И тут пойму я, что пришла туда, Куда уж многих-многих посылали))Не обижайтесь на мою шутку только)
Потерянных не ждут, печальных не хотят,
Такие — не живут, их топят, как котят. )))
Поверьте, там не интересно.Зачем время терять? Столько еще впереди .
Я ещё не знаю, для чего летаю,
Где она, моя струна,
Что зовёт с собой меня
)))))) туда сюда. )))))) Людмила Вы балерина или просто в туалет хотите?))))))
Я думаю Вы заблудитесь, и вернетесь туда же откуда начали свой путь.
пришли ниоткуда, уйдем в никуда, но след мы оставим, а это — немало
А зачем в никуда. ты уже на месте. Сегодня суббота. Веселимся ?
Михей & Инна Стилда – Я приду когда-нибудь туда, красивая песня
иди сюда лучше)ко мне. в наш Тихас. здесь все не так как у вас.
Там сердце согреет, душа пусть оттает и СКАЖЕТ — ТЕБЯ Я ЖДАЛА.
Интересно было бы посмотреть на их реакцию на Ваш визит.
если очень хочется, то обязательно.главное верить в это.
Люда, ты особо то так далеко не заходи. Мы беспокоимся!
Если выберешь правильный путь то несомненно придешь.
Никуда никогда поезда откоса
«Невский вестник» 17 января 1992 год
Светлана Рухля
А я иду, со мной беда
Не прямо и не косо.
И в никуда, и в никогда,
Как поезда с откоса…
(Неопубликованное стихотворение Анны Ахматовой,
присланное Т. Окуневской Ольгой Берггольц.)
«Горючие денёчки» — так назвала свою статью, посвящённую Татьяне Окуневской Э. Лындина в одном из номеров «Советского экрана» (1989, №17). Печальная аналогия с названием фильма подарившего ей славу. И нельзя более точно определить волею судьбы и при содействии нечистых людей сложившуюся жизнь хорошей русской актрисы. «Горячие денёчки» наполненной спектаклями и съёмками её актёрской юности. Проходившей под той счастливой звездой, что должна была оберегать одарённую актрису, и «горючие денёчки» страшного несправедливого ПОСЛЕ… Горькие дни…
Татьяна Кирилловна Окуневская родилась 3 марта 1919 года. Это и ещё несколько безучастных строк можно прочитать, открыв киноэнциклопедию. Впрочем, энциклопедия и должна быть безучастна. Только факты. Но… сколько за этими фактами и в этих фактах. Я вспоминаю строки Семёна Ботвинника: «…о том, что не сбылось, печалиться не надо. А если бы сбылось, а если бы сбылось…» Если бы сбылось… Я перечитываю строки, написанные Г. Макаровым в 1971 году: «…кино удивительно не по-хозяйски использует те богатства, какими владеет. Ведь в самом деле, какой обаятельной актрисой кино обладало в лице Татьяны Окуневской и как мало сделано фильмов с её участием». И думаю, я всегда удивлялась, вглядываясь в её лицо, вспоминая её роли, ну почему, почему так мало сыграла она в период своего расцвета, ведь она была не только талантлива, не только красива, но вся её актёрская и женская природа необыкновенно органично вписывались в кино того времени. Она просто должна была много играть. Иного не могло быть. Не могло, но… было. Теперь я знаю всё. И знание это мучительно, ибо «Жизнь продолжается, но ничего в прожитом не изменить. Вычеркнутые лагерями и тюрьмами годы, попранное человеческое и актёрское достоинство, несыгранные роли, невыплеснутая творческая энергия — рана актрисы и общая наша рана и потеря» (Э. Лындина). Я переписываю чужие строки, потому что всё равно не могу написать это по-другому, только так: «…общая наша рана и потеря». И опять: «…а если бы сбылось…»
Татьяна Окуневская — звезда 30 — 40-х годов — впервые появилась в кино в роли мадам Карре-Ламадон, хорошенькой жены фабриканта. Её первая роль в кино в прекрасной. Ещё немой экранизации знаменитого романа Ги де Мопассана «Пышка» — первой картине Михаила Ромма. Актриса сыграла её естественно, легко, и её глупенькая, пока ещё наивная красотка не потерялась среди других женских образов фильма, несмотря на чудеснейшую Галину Сергееву, в заглавной роли, несмотря на тонкую колоритную игру Фаины Раневской (тоже дебютантки) в роли госпожи Луазо. Наступивший своим чередом 1935 год принесёт Окуневской роль Тони Жуковой в кинокомедии режиссёров А. Зархи и И. Хейфеца «Горячие денёчки». Роль, с которой к актрисе придёт слава. Объект любовных страданий танкистов, оказавшихся на маневрах в маленьком городке, прелестная машинистка совхоза Тоня влюблена (и, как окажется, не без взаимности) в строгого командира танка Белоконя (Н. Симонов). Фильм этот будет очень популярен и любим зрителями, а молодая актриса, такая очаровательная и жизнерадостная, сразу станет всеобщей любимицей. В 1937 году Окуневская сыграет роль Леночки Леонтьевой в «Последней ночи» Ю. Райзмана. Теперь как-то трудно писать об этом фильме. Ведь то, что казалось благом тогда, когда он создавался, обернулось чем-то трагичным. И последняя ночь старого мира (фильм рассказывает о революции в Москве), после которой по идее авторов, должна была наступить жизнь новая и светлая, воспринимается ныне последней хрупкой стеночкой между ТЕМ прошлым и совсем НЕ ТЕМ будущим, о котором мечталось. И Леночка, дочь московского фабриканта, видится уже не так. В 1971 году, анализируя эту роль, Г. Макаров писал о ней, как о «лишнем» человеке, «ни одной из борющихся сторон не нужном, одновременно опасном — в силу душевной расхлябанности и неприспособленности к жизни». И ещё: «…будет унесена ветром революции из Москвы, где она никому не нужна». Читаешь: «младший отпрыск вырождающейся семьи», «борющиеся стороны»… неужто смысл жизни сводится к тому, чтобы относиться к какой-нибудь из борющихся сторон? Окуневская очень красива в этой фильме, очень женственна, и восхищение и боль вызывает её полудетская-полуженская нежность, и вспоминается трагическая песня о гимназистках, так талантливо и искренне исполненная Натальей Лапиной, и логическим завершением воспринимаются строки Э. Лындиной: «Бог знает, как кончит она свой путь… То ли в эмигрантской тоске по своей земле, то ли в лагерях. То ли наложит на себя руки, устав сопротивляться…» Наверное, уже тогда почувствовала всё это Татьяна Окуневская — дочь царского офицера, которой было отказано в учёбе в институте… А беда уже стучалась в двери самой актрисы — арестовывают родных, отказывают в работе как дочери «врага народа»… Окуневская переезжает в Горький, начинает работать в театре. Будут ещё работы и в кино. В 1941 году в фильме Н. Садковича «Майская ночь» она сыграет счастливо соответствующую её внешним данным роль Панночки. В 1942-м — диктора Белградского радио в новелле «Ночь над Белградом» (режиссёр Л. Луков) из «Боевого киносборника» №8.
С фильмами Леонида Лукова будут связаны ещё две роли актрисы. Вера Быкова, жена военспеца, ставшая любовницей Махно («Александр Пархоменко», 1942 г.), и считающаяся лучшей её работой в кино двойная роль самоотверженной женщины Наташи Логиновой и её дочери Елены — разведчицы в годы Великой отечественной войны («Это было в Донбассе», 1945). Режиссёры И. Санишвили и И. Туманишвили, узнав о внешнем сходстве Окуневской с родовыми чертами семьи Петра I, пригласят её на роль цесаревны Елизаветы в свой фильм «Давид Гурамишвили» (1946), а в 1948-м с фильмом «Мальчик с окраины» (роль Иры) её актёрская карьера прервётся. 13 октября актриса будет арестована. Результатом обвинения в антисоветской деятельности станут шесть лет заключения. Она отбудет все шесть…
После реабилитации Окуневская вернётся в Театр имени Ленинского комсомола, где она работала до ареста. «Было несколько приглашений в кино, но чья-то невидимая рука пробы не утверждала, даже хорошие» (из воспоминаний Татьяны Кирилловны). Противозаконное увольнение из театра: «Я ушла из театра, не сказав ни слова, но моё освобождение было омрачено навсегда. В Госконцерте, куда меня пригласили, травля продолжалась… Снимали мои концерты…» Татьяна Окуневская сыграет небольшие роли — Раисы в приключенческой ленте В. Сухобокова «Ночной патруль» (1957) и Екатерины Васильевны в вышедшем в прокат в 1965 году фильме А. Мишурина «Звезда балета». И уже в 80-е появятся «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», очередная серия «Резидента», «Лёгкие шаги». В них мы увидим в эпизодических ролях всё такую же обаятельную актрису…
Вот и всё, что хотела я написать о судьбе русской актрисы вместившей в себя драму отечественной истории. Об актрисе блиставшей и отлучённой, той, которую пытались предать забвению, вырезая её имя из титров к фильмам, и возвратившейся, пусть в маленьких, но всё так же согретых талантом и женственностью ролях… Я помню её, как помнят и все те, кому довелось видеть период её расцвета. Запомните и вы, прочитавшие о ней лишь сегодня, имя Татьяны Кирилловны Окуневской. Память нельзя вырезать…